Щепановская С.В.

Альтернатива мифотворческой мысли информационному обществу

как глобальный голос архаического разума

Доклад на конф. ДПФ-2019 «Философия и культура информационного общества», опубл. в материалах конф.

 

У мифотворческой мысли в нынешнем мире много истоков и корней. Во-первых, это начавшийся с Шопенгауэра и Ницше Ф. неклассический период философствования, а именно, то его направление, которое открывает внутренний поэзис философии, ее мифическую в конце концов жажду: жажду трагедии или полного ничто воли – дионисийного состояния включения космического разума. "Космическим" или "глобальным" называть этот голос, различие с точки зрения звучание, возможно, существенно, но невелико, когда дело касается силы архаического: мощный, «космический» масштаб мысли, глобальный голос человечества – всё это глубоко укоренено в архаическом переплетении с природой и ее ритмами человеческого сознании. Важно не то, делается мир по подобию "красоты" или "всеобщности", а больше то, что мир делается каким-то, и в таком состоянии обретает существование — становится реальным, населенным подтверждающими его людьми, и даже пригодным в последствии для озадачивания, озабочивания, творческих усилий в его рамках. Но когда мы говорим об архаике, о том, что в сознании скрыт потенциал творения мира, а не только поддержания какого-то существующего уже порядка, то мы вынуждены замечать акт познания на пустых полях сознания (каким для нас и предстает "древнее" сознание).

Множество исследователей религии и мифов, этнологов и полевых исследователей, подтверждают своими исследованиями разницу установок, и проявляют эти «миры», которые открываются ими при продолжительном пребывании в малых деревнях, в гостях у оставшихся ещё незатронутыми цивилизацией племен. То есть они входят в "плоть и кровь" той жизни, которой живут племена, и так узнают себя, теряя свою принадлежность лишь к одной системе ценностей и установок.

То, что начинает Ницше Ф., порицая Сократа и превознося трагедию – завершается идеалом мифа и всего архаического, ставшим «после» науки (эпоха разумного искусства Фихте, стоящая после эпохи разумной науки). На миф Ницше смотрит созерцательно, весьма внимательно – а также, мечтательно (нельзя ведь отрицать, что стремление к архаике – это романтика и полет к идеальному), постепенно укрепляя новое уже более реалистичное виденье этого нового идеала, воистину мифического… Того, в чём можно не только выразить, но и одновременно направить мечту души, чтобы она не была затеряна в стремлениях разума к идеалу. Но разве не держится не только философия, но и наука, и весь этот веер и фейерверк слоев информации – на мечте, за которой можно пойти?

И разве философия принуждена следовать за научной мечтой (в чём кстати, она, когда мы ищем в прошлом себя настоящих — я имею ввиду антропологию)? Это уж как хочется ее адепту. Посему – ничто не мешает поддаться этой мечте и входить в другие миры, наполненные иными мифами. Какой будет после этого человек? Либо архаический, либо растерянный, либо станет расти к нелегкому состоянию универсальности, в котором начинают быть важными совсем другие координаты. Возможно, что совсем даже не слова.

Но, что понимаем мы в конце концов за информационным обществом, с высоты мифотворческой мечты? Технологическую реализация связи информации, явное виденье связей между людьми – и тьму непонимания, направленную в эту сторону. Сеть – страшно ли это? Почему порицаемая сеть не становится превозносимой, не наделяется мечтой связи всех со всеми, в едином времени?

Ведь может оказаться, что страх удерживает нас от одухотворенного взгляда на связи, и мы теряем эту нить. Вырезаем себя из нее насильно, хотя нас в нее тянут, другие – которых мы любим... А все эти «сети» - они (или она, единая Сеть?), конечно, весьма покорны, и становятся тем, чем мы их видим. Они, подобно знаковому полю, означают что-то, что им приписывают. Но может быть, в том то и дело, что они никак не устроены? Что они – как язык: о грамматике мы договариваемся, чтобы понимать друг друга. Но когда нам «осточертевает», так экзистенциально начинает завывать тоской почерк обычной грамматики (и мы ищем за ней бытие), разве не должны мы разбить стекла, скрывающие от нас за языком – мир?

Так и за стократ наскучившем мнением о тяготе и подмене в информационном обществе – жизни, хочется запустить процесс открытости ее будоражащей истине: мы все стали – и должны «обрести» себя – ближе друг другу бытийно, понять истину открытости миру другого не из капсул себя – но в контексте какой-то единой природы (одновременно, обладающей в себе символом, сознательности). Перед человеком встает задача обрести себя каком-то таком космическом – или глобальном – масштабе, как часть живого человечества. Значит, наш голос должен звучать «глобально», чтобы быть актуальным, он не может быть только лишь национален – нам становится очевидна узость настаивания на всём национальном, хотя естественным образом оно на «политических» частях планеты ещё вспыхивает своими огнями переосмысления понятий «собственного» и своего в рамках «глобального» голоса. Голос – это то, что звучит из самой глубины и доходит до самой ясно видной поверхности, то, что резонирует обратно в людей и снова заходит вглубь. А в глубине, в какой идеал, в какую мечту ему попасть, чтобы выйти оттуда не лживыми языками, а нелживым, космическим голосом?

Так что интернет страдат не близью, в нем часто не достает настоящего другого, или реальной дистации и дали.

Этот вопрос хочется задать тем, что темнит на тему информационного общества. Разве оно не сразу многоязыковое? Почему мы в нем обязательно теряем, упрощаемся – и почему современная «нормальная наука» решила на этот счет испытывать чувство пренебрежительного пессимизма, и в лучшем случае, саркастического полу-вопрошания, в котором ещё есть надежда на сомнение в собственной правоте относительно «падения» сети относительно Бога морали и природы? Скорее всего, мы не умеем еще одухотворенно относиться к интернету, как к божественному подарку. Но человечество всегда боялось мощи благости, прямо и откровенно направленного на него… и раздающей ему дары.

Что рушит все запреты? Интернет! Бесплатно и гласно… В конце концов, у него есть свои плюсы, а также, возможно, свои идеалы. Идеал, если угодно, довременных Близнецов (подобно тому, как компьютерные коды состоят из двух символов – нулей и единиц 1:0, 0:1, 1:1, 0:0). Здесь можно даже пренебречь полом? Близнецы, которые играют в райском саду без денег – или же деньгами, и больше не видят в этом укора и колокола судебной тяжести. Тут снова приходит образ ницшевского грека, который знает трагедию, но нам еще нужно лишиться (Ницше бы сказал, всего морального) драматизма, в котором мы встречаем нелепицы судьбы, чтобы увидеть своими глазами трагедию, как видел ее грек: в фундаментальности той игры, которой играет сам этот несплошной, дискретно устроенный мир – со своими провалами, которые мы наделяем (не независимыми ещё от морального и ложного) знаками, не может понять грека, как сказал бы Ницше – а ведь греческая культура является источником символической праприроды, а значит, самых священных идеалов. Мир играет игрой – это не означает той непространственной плоскости смысла, что «всё есть игра». Шопенгауэр как бы вставал на путь «выздоравливающего», взяв будто на себя пессимизм всего европейского общества: обличив его, выразив, проявив до самой остроты переживания – и привел к пустоте, которая умеет рисовать красками, как Ницше Ф., Къеркегор, Камю – своим поэтическим словом. В этом отношении, страсть как трагическое переживание – всё, что есть у нас в проведение в жизнь понимания природы слова, то есть его мифотворчества, а не только его положения в структуре (грамматического места) или его в качестве однолинейно-означающего знака.

Душа – монолог, в современности. Но появлялась она как диалог с Богом, на страницах Августина, как яркий пример, в «Исповеди» мы слышим ее страх быть несоответствующей – поскольку, Бог знает всё про неё, он видит её ясно. Но где этот Бог, если каждый находится в своей капсуле интернет-пользователя? Нельзя не заметить, как с некой тщетностью (с который письменный текст уступает устному) человек делает в интернете попытки проявиться, как входит в прелесть или теряется в разнообразии Других, и люди часто проявляют волю, они не только над собой вершат бессознательный суд, но и способны творчески поступать в этом безграничном пространстве – там наметив личные границы узнаваемости.

Когда Кон Э. пишет книгу «Как мыслят леса: к антропологии по ту сторону человека», ему уже не мешает остроконечное ego. Он видит, он слышит интимность сна и яви – новые для него двери коллективного, стертые границы личного там, где, казалось, субъективизм еще неизбежен. Он проникает в суть аналогии. Он начинает понимать суть образности, не выхваченной, но переплетенной с действительностью. И это уже не сказки, и это уже не совсем наука. От науки тут – лишь проникновенный луч созерцательного внимания (одновременно, и проникающий в суть процесса, и оттолкнувший его истины победой творчества). Наверное, только он и объединяет просветленного последователя буддизма, выдающего ученого и человека народа племени руна-пума – этот самый проникающий свечением луч. Уж наверное, в этой точке споры прекращаются, заменяя лик – Самостью (хотя бы Юнга К.), её зеркалом, в которой отражается чудесный, красочный, поражающий своей полнотой и закругленностью мир. «Змея, которая кусает свой хвост!» Кроме, как мифом, некоторые вещи не схватить. Их не то, что не понять, их бы уловить! Ведь хвост всегда сзади, а чувство мифа всегда со спины, оно распахнуто к абсолютно подрывающему всякий здравый смысл содержанию.

Информационное общество – это разрешенная и цензурированная сеть человечества, которая видна и привычна. Но редки мысли, схватывающие обратную сторону этой истины: невидимыми сетями пронизано человечество, мы всё о друг друге знаем и чувствуем, интуиция – только намек на ясновиденье, к которому человечество способно. Почему человечество? Поскольку все включены в него одинаково, именно поэтому психология так понятна как наука, но одновременно нелепа – ибо она опирается на универсальные смыслы, но одновременно она решается не кем-то одним, а «миром», которым один кивает другому, так открывая луч друг другу.

Глобальный голос – это пробивающийся свой родник в неком пейзаже. Количество – это то, что переходит в качество – через боль отсутствующей уникальности. Это то, что ломаясь, создает самость, ядро, сжимающееся, ярчает, блекнет страх перед глобальностью – и в самом малом порой слышно больше голоса, мощи, чем в количестве. Само по себе количество – не трогает. Трогать начинает попадание, так формируется глобальный голос, ещё голый для обрастания красотой седовласой архаичности, но уже трогательный в своих малых ростках подлинной жизни. Он уже способен обратить на себя внимания – в законах леса только он и выживет.

Что необходимого в душе, и почему философы, в отличие от ученых, душу никогда не изгоняли? Она – жива, в ней уже есть что-то архаическое, она дика и имеет в своей открытости неприязнь к подделкам, она всегда имеет оружие детской слезы против сухих игр вне правды, где образы полностью оторваны от чувств, где и чувства, и образы попадаются в руки мошенников... подменников, кто сам себя быстро подменяет, да медленное его не может погрузить, и он лишь способен всячески ускальзывать, уклоняясь в конечном счете от сути мира, в который он рано или поздно обратно попадет – да так был далек от себя, видно, что и забыл, кем был, когда вернулся. Платон, далекий от пафоса фундаментализма, пытался выразить простые, но неподвластные никаким границам вещи, но что-то давило на него, что не давало ему запеть как птица об этих высотах, которые он созерцал, то же, что не дает в научном сообществе быть «излишне» поэтическим. Но такого рода истины, которые открыл в своем исследовании Кон Э., хочется донести именно до научного сообщества, рассказать людям науки, потому что они внимательны, в них хотя бы есть вопрос и это подозрение, делающее прозревание – особым делом, а мудрость – ценностью, до которой можно дорасти, входя в общечеловеческий критерий истины, выходящий за пределы лишь языковых игр.